Распорядители переглянулись. Баллертон, все еще бледный после недавнего приступа дурноты, отмахнулся:
— Не хотите же вы заставить нас поверить, будто Мэтьюз покончил с собой только из-за того, что Келлар был недоволен его ездой? — Он с жаром обратился к другим распорядителям: — Ну, знаете, если эти жокеи так заважничали, что не желают выслушать несколько вполне заслуженных замечаний, им надо менять профессию. Но считать, что Мэтьюз мог застрелиться из-за пары горьких слов — это легкомыслие, если не злонамеренность!
Тут я вспомнил, что лошадь, которую тренировал Корин, принадлежала Баллертону. Нейтральная фраза «недоволен его ездой», которой он определил нескончаемые желчные препирательства между Артом и тренером, видимо, должна была все сгладить.
«Ты-то знаешь, почему Арт покончил с собой, — подумал я. — Ты тоже способствовал этому, а признаться не хочешь».
Я обнаружил, что лорд Тирролд задумчиво разглядывает меня.
— Пока все, Финн…
— Да, сэр, — ответил я ему и вышел.
На этот раз меня не вернули. Но прежде чем я пересек весовую, дверь снова открылась, и я услышал, что меня окликает Корин.
— Роб! — Я обернулся и подождал его. — Огромное спасибо за ту бомбочку, что ты мне подбросил! — саркастически заметил он.
— Вы им уже все объяснили?
— Да, но это ничего не меняет.
Он все еще выглядел потрясенным, на худом лице обозначились беспокойные морщинки, Корин был исключительно знающим тренером, но человеком нервным и неустойчивым. Мог сегодня предложить дружбу до гроба, а завтра сделать вид, что знать тебя не знает. Сейчас ему хотелось, чтобы его успокоили.
— Не может же быть, что ты и другие жокеи считаете, будто Арт покончил с собой из-за того, что я… ну решил меньше пользоваться его услугами? Верно, у него была какая-нибудь другая причина.
— Но сегодня он в последний раз должен был выступать в качестве вашего жокея, не правда ли?
Корин помедлил, потом, удивленный моим знанием того, что еще не было объявлено, кивнул утвердительно.
А я не стал сообщать ему, как накануне вечером на стоянке машин наткнулся на Арта и тот в порыве горького отчаяния, страдая от едкого чувства несправедливости, утратил свою обычную сдержанность и поведал мне: кончилась его служба у Келлара.
Я сказал только:
— Он убил себя из-за того, что вы его уволили. И сделал это у вас на глазах, чтобы вас сильнее мучали угрызения совести. Вот как все это было, если хотите знать мое мнение.
— Но никто не поступает так из-за потерянной службы! — возразил он с оттенком раздражения.
— В нормальном состоянии, конечно, нет, — согласился я.
— Любой жокей знает, что рано или поздно ему придется уйти. А Арт стал стареть… Может быть, он сошел с ума?
— Возможно…
И я ушел. А он остался там, пытаясь убедить себя в том, что ничуть не виноват в гибели Арта.
Грэнт Олдфилд, к моему удовольствию, уже оделся и отправился домой. Большинство жокеев тоже уехало, и гардеробщики были заняты тем, что разбирали свалку, оставленную жокеями, — складывали грязные белые брюки в мешки, а шлемы, сапоги, хлысты и остальное снаряжение запихивали в большие плетеные корзины.
Наблюдая за тем, как быстро и ловко они смахивали в корзины вещи, готовясь унести грязное домой, там вычистить и принести назавтра выстиранное и выглаженное, я подумал, что, вероятно, они заслужили то высокое жалование, которое мы им платим за услуги. Я часто видел, как Арт расплачивался со своим гардеробщиком. В разгар сезона он платил больше двадцати фунтов в неделю.
Мой гардеробщик Майк схватил со скамьи шлем и улыбнулся, проходя мимо. Тик-Ток, насвистывая сквозь зубы модный мотивчик, сидел на скамейке и напяливал пару пронзительно-желтых носков и высокие узконосые туфли, доходящие до щиколоток. Почувствовав на себе мой взгляд, поднял глаза и подмигнул:
— Ты видишь перед собой картинку из модного журнала.
— Ничего, мой отец был одним из «Дюжины мужчин, одетых лучше всех», — как можно ласковее сказал я.
— А мой дедушка носил плащи с подкладкой из шерсти викуньи!
Во время этой детской пикировки мы добродушно поглядывали друг на друга.
Пять минут, проведенных в обществе Тик-Тока, ободряют, как ромовый пунш в стужу, — его беспечная жизнерадостность легко передается другим.
Пусть Арт умер от стыда и позора, пусть в душе Грэнта Олдфилда воцарился мрак, но пока юный Ингерсол живет так весело и беззаботно, в мире скачек не может быть непоправимого непорядка.
Он помахал мне: «До завтра!» и, поправив свою тирольскую шляпу, ушел.
И все-таки какой-то непорядок в мире скачек был. И непорядок серьезный.
Я точно не знал, в чем дело. Я только видел симптомы этого. И видел их яснее, чем другие.
Может быть, потому, что всего лишь два года участвовал в этой игре.
Между тренерами и жокеями все время ощущалась какая-то напряженность: внезапные вспышки ненависти и скрытые приливы и отливы возмущения и недоверия. «Во всем этом, — думал я, — было нечто большее, чем законы джунглей, господствующие во всяком деле, связанном с яростной конкуренцией. И что-то большее, чем обычные интриги». Но Тик-Ток, единственный, с кем я поделился своими ощущениями, начисто все отмел: «Ты, старик, настроился не на ту волну. Оглянись вокруг, дружище! Все кругом улыбаются, смеются! По мне все идет — о'кей!»
Последние детали костюмов исчезли в корзинах, крышки уже были закрыты. Я выпил вторую чашку несладкого, чуть теплого чая, завистливо поглядывая на остатки фруктового торта. Требовалась особая выдержка, чтобы не съесть кусочек. Постоянное чувство голода — единственное, что отравляло мне удовольствие от скачек. А сентябрь — самое трудное время: надо сгонять остатки жира, накопившиеся за лето.